Иван Сергеевич СОКОЛОВ-МИКИТОВ

ГОЛУБЫЕ ДНИ

Рассказы

ГОЛУБЫЕ ДНИ



        МОРСКОЙ ВЕТЕР

        Перед выходом в океан брали уголь в бухте лежавшего на море одинокого каменного островка. Дело было спешное, начальство торопилось сдать фрахт, и грузились мы быстро, с помощью наемных рабочих, разом с четырех барок, прибуксированных к борту. Из всего экипажа на берег съезжал только помощник капитана — отбыть необходимую портовую форму. Городок, построенный рыцарями-крестоносцами, впоследствии служивший пристанищем для морских пиратов, названный по-средневековому пышно и трескуче, лежал над самой бухтой, а вокруг простиралось море — просторное, ослепительно синее, с яркими зайчиками, бегавшими по волнам. Над ним весь день дул с африканского берега упругий теплый ветер, пошевеливавший на кораблях кормовые флаги, а на берегу — перистые листья финиковых пальм. Городок был белый, точно из сахара, весь в густейшей зелени апельсиновых садов, таинственный, потому что никто из нас не мог побывать в нем.
        Уголь грузили полуголые люди с непокрытыми курчавыми головами. Они гуськом, цепко ступая плоскими ступнями, взбирались на пароход по доскам, перекинутым с барок на верхнюю палубу, сбрасывали с худых мокрых спин круглые корзинки, черные от угольной пыли. Пыль, смешанная с потом, лежала на их лицах, на голых плечах, на толстых губах и черных ресницах. Вытянув шеи, опустив темные длинные руки, они тяжко взбирались на палубу и, выпрямившись, быстро сбегали по гибкой, колебавшейся под ногами сходне вниз, в барку, где шестеро таких же вычерненных углем людей большими лопатами набрасывали в корзины тяжелый смолистый, тускло блестевший на изломах уголь. Работали они неутомимо, без отдыха, и смолистый поток угля по их спинам непрерывно поднимался вверх, падал в черную пасть угольных ям. Внизу два человека привычным движением взваливали наполненные углем корзины на подставляемые плечи, мокрые от пота, с проступающими под темной кожей мослаками мышц и костей, а наверху другие два опрокидывали корзины в яму, и каждый раз над ямой поднимался клуб сизой, металлически блестевшей пыли. Иногда один из них, поднимаясь по доскам, испускал тонкий продолжительный крик, и тогда все отвечали ему такими же жалобными криками. Работа шла быстро, потому что внизу, отражаясь в воде головой вниз, стоял невысокий, гладкий, празднично выбритый человек в легкой, надвинутой на глаза шляпе-панаме, в просторном летнем костюме и ботинках светло-желтого цвета с широкими каблуками.
        Невысокий человек, оберегаясь от пыли, лениво стоял на борту и, заложив за спину руки, медленно перекатывал в пухлых пальцах костяшки янтарных четок. Круглые серые, с острыми точками зрачков, его глаза зорко следили за непрерывным потоком угля, вбегавшим на пароход по мокрым человеческим спинам. Изредка, не разжимая зубов, он произносил краткое горловое слово, и тогда вся человеческая очередь двигалась быстрее.
        Уголь стали грузить с полудня, когда прозрачное, как всегда над морем, все переполнявшее солнце пронизывало город и море, а от людей ложились на палубу короткие тени. С парохода была видна белая набережная, освещенная солнцем, по ней проходили женщины и мужчины; женщины в черных шелковых покрывалах, похожих на большие раскрытые крылья. И весь день на пароходе была та суета, которою неизбежно сопровождается всякая торопливая погрузка.
        Матросы работали внизу, в пароходных коридорах, где было темно, дул теплый сквозняк, нагретым маслом пахло из машины. За железною дверью камбуза сонно возился с кастрюлями старый китаец-кок, было слышно, как за перегородкой с грохотом падает уголь.
        На задней палубе, у входа в кубрик, свободные от вахты кочегары, облокотясь на поручни, глядели вниз, где на тяжелой, медленно вздыхавшей воде колыхалась наполненная фруктами шлюпка. В ней стоял рослый грек и, задрав голову, пошевеливая закрученными черными усами, предлагал свои товары. Другой грек, в шерстяных полосатых чулках, с непокрытой седеющей головой, сидел на веслах. На дне шлюпки лежали свежие апельсины, коробки с сардинами, египетские папиросы и греческий коньяк в толстых бутылках. Кочегары от скуки торговались, пользуясь тем смешанным языком, состоящим из набора английских, итальянских, греческих и арабских слов, на котором обычно переговариваются между собою моряки разных наций. Время от времени они спускали на тонкой бечевке корзинку с серебряной мелочью и взамен получали кучу мелких тугих апельсинов. На палубе остро и свежо пахло апельсинной коркой.
        Под вечер, когда маленький широкозадый буксир отводил от парохода опорожненные барки и матросы смывали с палубы черную пыль, к пароходу подошла нарядная моторная лодка. В ней кроме двух матросов в навернутых на головы белых повязках сидели пассажиры: молодой румяный человек в пробковом шлеме и стройная девушка, одетая с тою дорогой и тщательной простотой, по которой узнаются богатые люди. Молодой человек первый взошел на решетку спущенного для них трапа, подал спутнице руку. И матросы, протиравшие щетками палубу, видели, как она легко и бойко взбежала по трапу. Бой-китаец, продувной парень, сухой, как рыбья кость, скатываясь вниз за чемоданами, успел подмигнуть вахтенному, стоявшему у трапа, робко поглядывавшему вслед новой гостье.
        А вечером, когда вышли в море и на пароходе установилась привычная, налаженная тишина, свойственная большим грузовым пароходам, обычно не берущим пассажиров и неделями остающимся в море, о новых людях знал уже весь кубрик. Как всегда, пароходные новости приходили через буфетную прислугу, и от китайца-боя, носившего мудреное для произношения имя, переименованного на пароходе просто в Ивана, матросы узнали, что пассажир и пассажирка — брат и сестра — очень богатые люди, владельцы хлопковых плантаций в английских колониях, что едут они до Гибралтара. Взяли их на пароход по просьбе пароходного агента, из уважения к их богатству. Вечером каждый из команды, по делу и без дела, старался пробежать мимо открытой двери приготовленной для пассажиров каюты, откуда уже пахло дорогими духами.
        Весь день пассажиры оставались наверху, на спардеке. Между собой они говорили мало, с тем спокойным равнодушием, с каким говорят друг с дружкой близкие люди. Она выходила на мостик и, прислонясь к стойке, смотрела на море, на заходившее солнце, разговаривала с третьим помощником капитана, молодым черноголовым латышом, игравшим под американца. Смеясь, она показывала острые, хищно выдающиеся вперед зубки. Помощник капитана притворялся старым морским волком, поминутно притрагивался к козырьку, сердито отводил глаза, ловя насмешливый взгляд рулевого, стоявшего над компасом. К концу дня на пароходе не оставалось человека, кто бы невзначай не подошел к трапу взглянуть, как вокруг девичьей головы вьется легчайший светло-зеленый газ. Недаром моряки — чувствительнейший народ на свете, и у каждого моряка под рубахой бьется мечтательное сердце.
        Потому-то после ужина, когда дневальный Миша, молодой прыщеватый парень, поставил на выскобленный стол большой медный чайник, сидевший верхом на скамейке с иголкой в руках старший матрос Сусликов сказал, вздыхая:
        — Эх, он-то за ней ходит! Бережет ярочку, чтобы волк не съел... — И, откинувшись от шитья, почесав ушком иголки жиловатую, темную от загара шею, прибавил: — Хороша девица!..
        Ночью пассажиры почти не ложились. Прикрывшись пуховыми пледами, они до утра сидели на палубе в раскрытых лонгшезах. Месяц, почти уже полный, тихо плыл над морем. В его свете казался пароход большим, призрачным; мертво желтели на мачтах огни, в небе холодно таяли звезды. Пароход шел серединою широкой, протянувшейся к месяцу серебряной дороги, и в мерцающем свете месяца четко чеканились силуэт бака, кружево вант. Два раза мимо пассажиров торопко и деловито пробегал на ют вахтенный. Прошел стороною пассажирский пароход, и долго таинственно светились его огни. С моря тянуло сыростью, туманом, йодом. И уж за полночь, когда отошла в сторону и сгасла серебряная дорога, они спустились в каюту.
        А утром на другой день на пароходе произошло событие, на целые сутки отсрочившее прибытие пассажиров.
        Было так. В тот самый час, когда окончилась ночная вахта и над порозовевшим морем поднималось умытое солнце, на палубе появились два новых человека. Сидели они на крыше трюма, на парусине, еще влажной от ночи. Были они худы, черны, почти обнажены. Их головы, покрытые мелкими, завивавшимися в барашек волосами, были малы и темны. Большие узловатые, сухие в запястьях руки казались длинными непомерно. Тот, что был выше и старше, обеими руками держался за колено правой ноги, ступня которой с уродливо растопыренными пальцами была залита кровью. Пересиливая боль, он старался улыбнуться, бледно скалил крепкие зубы.
        Над ним во весь свой рост стоял кочегар Митя, только сменившийся с вахты, бывший борец, огромный, рыхлый, в грязной сетке поверх облитого потом тела, с черными от угля ноздрями, с маленькими глазками, подведенными угольной пылью. Он стоял, уперев кулаки в бедра, разминая в пальцах масленую ветошь, спрашивал хрипло:
        — Откуда вы взялись, братишки?
        Они смотрели на него снизу вверх влажными темными глазами, скалились жалкими улыбками.
        — Ф-фу, черти, далеко ли собрались ехать? — грубо-сочувственно говорил Митя.
        Тогда тот, что был моложе и чернее, почти мальчик, показал Мите длинной голой рукой куда-то в море.
        — Москов, Москов! — сказал он горловым птичьим голосом.
        — Го-го-го! — загоготал Митя, содрогаясь голым телом. — Далеконько, братишки, до Москвы!
        К ним спустился со спардека боцман, белесый и крутогрудый, налитый здоровой кровью, ко всему на свете одинаково равнодушный. На черных людей он взглянул мельком, не спуская с лица тугой улыбки; спросил равнодушно:
        — Зайцы?
        — Черти, — ответил, не оборачиваясь, Митя. — Прятались в угольной яме. Одному ногу перешибло.
        И боцман, привыкший ничему не удивляться, еще не проспавшийся, не задерживаясь прошел в кубрик подымать на работу матросов.
        Через полчаса матросы, позевывая, выходили из кубрика умываться, фыркая в полотенца, останавливались над трюмом. А черные люди улыбались им наивно-лукаво, в их темных глазах было сказано: «Мы никому не хотим зла, мы немного вас обманули, но вы нас поймете и разве станете возвращаться ради нас — таких бедных и жалких?..»
        Матросы глядели на них, покачивая головами, посмеиваясь. И опять тот, что был моложе, блеснув вдруг зубами, показал рукой на зорявшее море:
        — Москов! Москов!
        Мимо еще раз прошел боцман. Был он в фартуке, забрызганном краской, в рабочем костюме. Он прошел, деловито оглядывая палубу, и, как всегда в это время, поднялся на мостик, где прохаживался старший помощник капитана — большой, белый, только что ставший на вахту, пахнувший одеколоном. Поднявшись по трапу, держась руками за поручни, он хозяйственно доложил о текущей на пароходе работе: о рассохшихся шлюпках, которые следовало перекрасить, о свинцовом сурике, купленном в Александрии, о перетершемся при погрузке угля тросе — и под конец сообщил, что на пароходе находятся два посторонних человека, — по-видимому, из грузчиков угля, — спрятавшихся в угольной яме.
        Что на пароходе были обнаружены «зайцы», разумеется никого не могло удивить. Экое, подумаешь, дело! Разве можно найти моряка, чтобы не мог рассказать о многих чудаках, предпочитающих угольные ямы грузовиков люкс-кабинам трансатлантических пароходов? Но пароход шел в чужую страну, где законы были незыблемы и жестоки к простым людям. В те годы в России еще бушевала гражданская война, русские порты были закрыты, и много кораблей, оставшихся в руках белогвардейцев, скиталось по морям и океанам: недостижима была Россия. На пароходе было известно распоряжение правительства чужой, неприветливой страны, запретившего капитанам судов, под страхом жестокого штрафа, ввозить людей, могущих прибавить лишние рты и лишние неприятности.
        Вот почему через десять минут перед людьми, сидевшими на крышке заднего трюма, стоял сам капитан — невысокий, коренастый, нездорово желтолицый нерусский человек, страдавший, как и многие моряки его возраста, сердцем и печенью, по утрам всегда раздраженный.
        Ободренные общим сочувствием, повеселевшие, они глядели на него смело, доверчиво улыбаясь. Перед ними на люке стоял жестяной бак с остатками матросского завтрака, который им вынес дневальный. Они брали из бака своими длинными пальцами и, пошевеливая раковинами больших ушей, не торопясь ели. На капитана они взглянули с тем простодушным и лукавым доброжелательством, с которым глядели на матросов. Облизывая пальцы, сидели они перед ним, говорили глазами: «Вот видишь, все хорошо, мы немножко тебя обманули, но, разумеется, ты не желаешь нам зла».
        Капитан стоял в расстегнутом кителе, в туфлях, странно не идущих к порыжелой от ржавчины палубе, смотрел на них с растущей досадой.
        — Куда? — спросил он по-английски, хмурясь.
        Тогда молодой, проглотив свой кусок и вытерев ладонью толстые губы, взглянул на него весело, дружески встряхнув головой, и опять показал вдаль:
        — Москов! Москов!
        — Черт знает что! — сказал капитан, разглядывая их, и, выругавшись солоно, чтобы не раздражаться больше, быстро прошел на мостик, где уже подувал просыпавшийся полуденный ветер, было светло, пустынно и чисто. — Черт знает что! — повторил он, поднявшись по трапу, и, взглянув на рулевого, приказал быстро: — Лево на борт!
        Рулевой, стоявший на верхнем штурвале, привычно пошевелился, ответил ему в тон:
        — Есть лево на борт!
        Было видно, как, чуть накренясь, покатился налево пароход, быстрее и быстрее, оставляя за собой широкий, кипящий пеною круг.
        Когда солнце ударило в глаза и тени побежали по палубе, а перед пароходом на волнах нестерпимо заиграли солнечные блики, капитан уже спокойно сказал:
        — Одерживай!
        — Есть одерживай!
        — Так держать!
        — Есть так держать!.. — ответил рулевой, быстро перехватывая рожки штурвала.
        К тому времени, когда проснулись пассажиры, пароход шел обратно. Они вышли умытые, освежившиеся, чуть пахнувшие духами, в легких костюмах, с едва приметной синевой под глазами. И опять она, молодо перехватываясь руками, показывая обтянутые чулками икры, быстро взбежала с нижней палубы на спардек, навстречу дневному свежему ветру. На минуту ветер плотно прихлестнул к ногам ее короткую белую юбку. Борясь с ветром, наклонив голову, смеясь, пробежала она, топоча каблучками, мимо матросов, работавших у запасной шлюпки, и в запахе ветра и масляной краски скользнул ее запах — запах молодой женщины и духов. А через минуту пассажиры стояли на мостике перед самим капитаном. И капитан, недавно грубо бранившийся, объясняясь с ними, был подчеркнуто вежлив той грубоватой вежливостью, которой щеголяют старые моряки, прошедшие муштру от матросского кубрика до салонов тихоокеанского парохода. Он говорил по-английски, любезно поблескивая золотом зубов, и, слушая его, пассажиры хмурились недовольно. Он, с видом любезного, но непреклонного хозяина, объяснил им суровую строгость законов. Тогда брат пассажирки, уступая его упорству, пожал под белым спортжакетом плечами и, притронувшись к козырьку шлема, прекратил разговор. И так же, как вчера, весь день провели они на спардеке, и матросы, проходя мимо, видели, как на ее коленях ветер играл листками развернутой книги.
        А все это время полуголые темные люди по-прежнему сидели на люке заднего трюма, вытянув ноги. Теперь им прямо в лица светило яркое солнце, ветер обдувал их открытые головы. В свете утреннего солнца еще отчетливее виднелись их нагота и убожество, ветер пошевеливал лохмотьями их одежды. К ним подходили матросы, дружелюбно хлопали по плечу и говорили, показывая на восток:
        — Назад идем, домой вас!
        И они, не догадываясь о том, что их везут туда, откуда они убежали, скалили зубы, весело и дружелюбно глядели темными покорными глазами.
        — Москов? — спрашивал кто-нибудь, пробегая.
        — Москов! Москов! — стремительно отзывались они, кланяясь и прикладывая к груди темные ладони.
        Так проходил день. Они сидели на люках, глядели на море, на дальние золотистые облака, на нестерпимо блиставшую солнечную дорогу, на длинную полосу дыма, относимую ветром, и тот, у которого была перебита нога, тихонько покачивался, изредка закрывая глаза, как это делают птицы. К пяти часам, когда люди, закончив работу, приходили на ужин, они уже освоились настолько, что тот, что был моложе, горловым голосом запевал странную тоскливую песню.
        А под вечер, когда показались берега острова, дымчато-синие, похожие на далекое облако, их опять окружили матросы, показывая на туманную береговую полосу:
        — Домой, домой! Понимаешь?
        Поняли они, когда пароход подошёл совсем близко и на передней мачте пестро затрепетали флаги, вызывавшие портовую власть. Узнали они внезапно по какой-то примете, открывшейся им на берегу. И так был непередаваемо выразителен их ужас, отразившийся в их темных глазах, что ни у кого не хватило духу, глядя на них, улыбнуться. Они точно окаменели, сникли, а когда, колыхаясь на волнах, подвалила портовая шлюпка и по штормтрапу на пароход поднялись трое — в красных фесках, с полицейскими бляхами на синих мундирах, — они были готовы, сами покорно спустились в шлюпку.
        Через полчаса пароход, оставив на волнах шлюпку, вдруг сразу уменьшившуюся, шел в море, а в кают-компании, большой и чистой, ветер отдувал сквозившие занавески, солнце, проникнув в иллюминатор, зайчиком бегало по стенам. Пассажиры сидели за длинным, покрытым льняной скатертью столом. Они успели позабыть впечатление утреннего объяснения, шутили с капитаном. И капитан, как всегда под вечер чувствовавший себя помолодевшим, любезнее им улыбался, глядел на девушку непроницаемо-зоркими черными глазами. В подражание океанскому укладу, обедали очень долго. Чуть-чуть качало, бегал по стенам зайчик, и каждый раз, на него глядя, чувствовала пассажирка, как легко и приятно кружится голова, хотелось беспредметно смеяться...
        После обеда, состоявшего из многих блюд, когда зайчик на стене стал оранжево-желтым, капитан приказал бою принести из каюты ликер. За ликером и кофе, поданным в маленьких чашках, впервые вспомнили пассажиры о неожиданной причине, замедлившей их путешествие. Вспоминая о черных людях, ради которых пароходу пришлось задержаться, румяный брат пассажирки вынул из кармана золотое перо и, набросав телеграмму о невольной задержке, передал ее телеграфисту, молодому американцу, почтительно присутствовавшему за обедом.
        Ночью пассажиры, утомленные путешествием, согнувшись, дремали под пледами, и опять над морем тихо плыл месяц. Синим, мертвенным светом вспыхивала открытая дверь рубки, где работал молочно-белый телеграфист, теперь странно похожий на чародея. Под утро они спустились в каюту, еще сохранившую духоту дня. Их разбудили только в полдень, когда справа был виден гористый берег, дымчато-призрачный, с белою полосою прибоя. Маленькие яхты с парусами, похожими на крыло чайки, казалось, стояли недвижно. Было видно, как быстро темнело на горизонте небо и море делалось густым и темным. На ближайшей к пароходу яхте, яростно качавшейся на волнах, быстро спускали парус. Пассажиры — уже одетые — стояли на мостике, в бинокль наблюдали, как идет на пароход ветер, как быстро густеет море. Ветер надвигался из океана, и весь пароход чуть-чуть звенел.
        Это продолжалось час: в лица пассажиров летела пена, дышать было трудно, пели ванты, хлестко бились о мачты фалы сигнальных флагов. Наклонив голову, обеими руками держась за шляпу, девушка смеялась ветру, дувшему из океана, открывшегося за берегами пролива.
        Было видно, как под пароходом кипит и кружит вода двух сталкивающихся течений, как далеко и грозно ходят в океане волны. От правого берега, выступавшего в море, навстречу пароходу шел катер. Повернувшись быстро, катер подвалил к борту, и стало видно, что в нем стоят две женщины и мужчина. Женщины, смеясь, махали платками, им отвечала пассажирка, держась за стойку и свесясь в море. Матросы, спустившие трап, опять увидели, как она ловко и быстро сбежала вниз. Она три раза махнула платочком стоявшему на мостике капитану и улыбнулась.
        А через час пароход входил в океан, темный и синий, и — как это бывает — о пассажирах, о случае с черными людьми больше никто не вспоминал.

 На главную
 
Сайт создан в системе uCoz